Россия-Украина: как пишется история
Разговор российского историка Алексея Миллера и украинского историка Георгия Касьянова.
Часть 1\2. Голодомор
>>> Часть 1\1 >>>
М.: Ну понятно. Мне кажется, что это не удивительно, в том
числе, и потому что это было на уровне высшего академического
истеблишмента. Мне жаль, что нет такой книжки в России, но я совершенно
не имею в виду академический истеблишмент, на который не возлагаю
больших надежд, а скорее отдельного индивидуального исследователя.
Сейчас в России можно напечатать все, что угодно, ты только напиши! Но
никто почему-то не берется. Мне кажется, что российская сторона
отреагировала самым примитивным способом: она увидела, что «катят
бочку». Дальше ситуация была такая же, как у историков в каком-нибудь
1989 году: они думали как «Краткий курс истории ВКП(б)», только все
наоборот. И тут: украинские историки считают, что это геноцид, что
Россия виновата, и сейчас мы должны эту бочку толкать обратно. Неважно,
какие аргументы мы будем применять, мы точно знаем, что это не
геноцид... Причем высказываются люди, которые специалисты, скажем, по
XVII веку, и даже они «знают, что не геноцид». Я бы понял, если бы
кто-нибудь сказал: «Ваша система аргументов, украинские коллеги, меня
не убеждает. Я вижу дырки здесь, здесь и здесь». Но происходит иное, а
именно: зеркальное выстраивание аргументов, и цена им такая же, как и
тем, что с украинской стороны. И когда ты говоришь, что те украинские
политики, которые стремятся использовать «русский вопрос», играют на
руку каким-то российским политикам, это и есть один из ключевых
механизмов исторической политики, о которой я при разных оказиях
стараюсь говорить. Это столкновение «стенка на стенку» называется у них
«диалог национальных историографий»: наша украинская историография
сказала свое веское слово, и наша российская историография сказала
свое, прямо противоположное. И теперь весь интеллектуальный процесс
заключается в том, чтобы почетче сформулировать аргументы.
К.: Мне кажется, что ты немножко обостряешь. Все-таки в
историографических дискуссиях, когда ученые говорят без участия
политиков или более широкой публики, существуют какие-то полутона,
нюансы...
М.: Ну в каком смысле нюансы? Вот возьмем Кульчицкого. Он
уверен, что это геноцид. Раньше он «знал», что это геноцид 1932-1933
годов, а теперь, в результате дискуссий с оппонентами, он несколько
усложнил и уточнил свой аргумент и теперь говорит, что геноцид — это
то, что происходило несколько первых месяцев 1933 года. Но вывод-то все
равно изначально предусмотрен, и весь подход к материалу и все
аргументы будут заточены под этот вывод. Т.е. нет того, чтобы
встретились люди и сказали друг другу: «А мы не знаем, может, это
геноцид, может, и не геноцид. И давайте поговорим о том, что это было и
как это было, потому что это определение — о нем можно дебатировать без
конца, и важно, может быть, не это, а важнее разобраться, что же
происходило». Нельзя сказать, что люди совсем не слушают друг друга.
Нет, они слушают, но по принципу: «Вы нам такую шайбу с нарезкой, а мы
вам тогда болт с винтом». Но смысл все равно один и тот же. И ощущение
формирования «стенки на стенку» существует.
К.: Я хочу сказать, что с российской стороны в свое время
тоже была ремарка о том, что если уж говорить о геноциде, тогда давайте
распространять его на все крестьянство, а не только на украинское.
потому что в России тоже. Данилов, по-моему, это сказал.
М.: Тут вот тебе бы сказал Кульчицкий, что «мы не имеем в
виду этнических украинцев, а имеем в виду граждан Украины», потому что
новая фенечка его, да и не только его, что геноцид был совершен против
граждан Украины.
К.: Эта «фенечка» — не Кульчицкого, а Мейса, который
отстаивал эту точку зрения в свое время, он хотел расширить определение
геноцида на политическую украинскую нацию, а не только этническую,
отвергая чисто этнический компонент.
М.: Потому что его очень трудно защищать.
К.: Да.
М.: Тогда давай зафиксируем наше отношение к этому аргументу.
Либо у нас есть суверенная политическая нация, и тогда можно говорить о
том, что члены украинской политической нации подверглись чему-то, либо
ее нет. Если она есть, тогда какие претензии вообще к Москве? А если мы
понимаем, что на самом деле Украины как государства не было, тогда
нечего морочить голову. Российской политической нации тогда тоже не
существовало и существовать не могло.
К.: Я этот аргумент относительно существования нации,
созданной Украинской Народной Республикой, потом унаследованной
украинской социалистической советской республикой, конечно, не
поддерживаю и считаю, что это желание подтянуть действительное под
желаемое. В данном случае этот тезис Кульчицкого, который является
модификацией тезиса Мейса, просто подтягивает под концепцию геноцида
то, что происходило в 1932-1933 году. Но если тогда вернуться к
концепции геноцида, даже так, как она отражена к концепции ООН, тогда
вообще все рушится, потому что там нет политической нации.
М.: Там либо этничность, либо раса, либо религия.
К.: И тогда рушится все, потому что получается, что они разрушают сами себя.
М.: И в этой связи Кульчицкий пропагандирует тезис о том, что
в деревне наблюдалось какое-то украинское возрождение, и советская
власть стремилась это подавить, организовав такой голод для украинских
крестьян. Никакой критики этот тезис не выдерживает. Безусловно, была
национализация настроений среди украинской элиты, но уже с 1930-го года
мы видим, что режим знает, как с этим справляться. Чего, естественно,
мы одобрить не можем, поскольку отправка людей на Соловки, а потом
добивание их там никому чести не делает.
К.: Этот тезис про крестьянство как выразителя национальной
идеи, как основу нации — вероятно, следует вспомнить более широкий
контекст - всей украинской историографии 1990-х - начала 2000-х годов -
это возвращение в рамки народнического дискурса, в каком-то смысле
романтического и в рамках которого народ — это основа всего, а
крестьянство — это основа народа, поэтому крестьянство это основа
нации. Это все тезисы столетней давности, которые сейчас снова вошли в
употребление. И исходя из этой общей ситуации государства, которое
хочет нации нивелировать, хочет построить тоталитарное государство,
авторитарное, и т.д. - этот тезис, конечно же, экстраполируется на
голодомор, и в рамках этого тезиса идея, что украинские крестьяне были
основой национализма, и поэтому их уничтожали, выглядит как бы вполне
уместно. Но это просто неграмотно, потому что любой студент, который
изучает национализм, знает, что такие движения появляются всегда в
городах, что национализм, по крайней мере, в Восточной Европе возникает
при переходе от аграрного к индустриальному обществу, в эпоху
модернизации, что его носителями являются образованные слои общества,
что интеграция крестьянства в нацию — сверхзадача, забирающая
десятилетия и столетия при относительно благоприятных условиях — в
данном случае тезис об украинском крестьянстве как носителе
национальной идеи и потому объекте репрессий, не выдерживает критики
(наряду с весьма сомнительными пережевываниями одной и той же цитаты о
крестьянстве из Сталина 1925 года). Этот тезис принадлежит к
политической идеологии романтического национализма, который относится к
науке только как объект исследования, а не как методология.
М.: В недавних украинских публикациях возник еще мотив, что
голодомор был средством борьбы Москвы за утверждение концепта
общерусской нации, которая включала бы малороссов, белорусов и т.д. Вот
так, мол, они нас в эту общую нацию загоняли. Это, конечно, ни в какие
ворота не лезет, потому что очевидно, что политика коренизации 20-х
годов была полностью противоположна всему этому проекту. Не нужно
вешать на советскую власть лишних собак, она и так полностью ими
увешана.
К.: Внутри этой логики вполне естественно выглядит тезис о
том, что «загоняние в общерусскую нацию», потому что 1932-1933 год,
согласно украинской историографии, - это конец украинизации,
коренизации и переход к тому, что называется унитаризацией и
унификацией культуры.
М.: Что не вполне верно, как мы знаем. Ну вот, поговорив о
дискурсивном поле, если так можно выразиться, давай все же попробуем
определиться с нашим знанием и незнанием о том, что там происходило. И
о том, на кого здесь можно опереться. Я бы выделил несколько тем,
которые нуждаются в серьезном исследовании. Можно было бы начать,
условно говоря, снизу. Мне кажется, что происходившее в очень большой
степени должно изучаться на микроуровне. Это значит, что помимо общей
политики, которая определяется в Москве, есть реальная площадка
событий, конкретная деревня, район, и там есть люди, которые в рамках
этой кампании преследуют какие-то свои цели, встают перед какими-то,
очень часто драматическими выборами. Т.е. с одной стороны, у нас есть
разнообразные активисты из бедноты, которые дорвались до власти и в
рамках этой кампании по заготовке зерна сводят счеты и т.д. Там всегда
находятся люди, которые какую-то семью спасают и помогают спрятать или
делают вид, что они зерна не нашли, но большая часть все же отнимает.
Есть и какие-то председатели колхозов, которые более или менее
сознательно идут под расстрел, отдавая крестьянам семенное зерно, чтобы
они выжили в это самое голодное время. Очень важный момент, который
требует изучения, — на самом ли деле это была такая, что называется
«закрытая коробочка» - вот «морим голодом и никакого выхода у вас нет»?
Понятно, что главная цель этого голода - заставить людей отдать землю,
пойти в колхоз и там работать.
Оставить колхоз как единственного, пусть и очень худого кормильца, — вот будешь работать — будет тебе плошка каши.
К.: В результате так же и получилось.
М.: Вопрос в том, насколько реальным было выжить за счет
колхоза. Дальше, соответственно, какие группы среди страдающих от
голода были самыми незащищенными? Потому что, например, кормили ли
детей тех, кто шел в колхоз? Кормили ли в школе? Были ли там детдома,
куда собирали этих детей?
Следующий момент — это рекрутация на стройки пятилетки. Она
происходила, мы знаем. Сколько было людей, какие механизмы, кто и как
мог вырваться? Следующий вопрос — на стыке деревни и города. Что
происходило с человеком, который доходил до города? Потому что одна из
типичных картинок этого времени — это крестьяне, добредшие до города и
умирающие на улицах. А горожане не жируют, но голода там нет. Что
происходило? Это один уровень, и про это мы очень мало знаем. Если мы
погрузимся туда, то картина станет очень сложной, и она заведомо будет
создавать проблемы для этой геноцидальной трактовки.
Следующий уровень — что происходило на уровне коммуникаций между
республикой и центром. Мне кажется, это очень важно. Об этом написали
Терри Мартин и еще Кондрашин: люди на местах а) боятся рапортовать и
говорить правду; б) когда они все же говорят что-то более близкое к
реальной картине, хоть и неполную правду, в Москве склонны им не
верить. Важно это хорошенько изучить, причем без задачи доказать, было
это геноцидом или нет, а просто — изучить. Потому что когда Кульчицкий
начинает строить большие замки на фразе Сталина, что «в украинской
коммунистической партии 500 000 членов, хе-хе», и это «хе-хе» он дальше
интерпретирует на две с половиной страницы, то это нонсенс.
К.: Ну, это делает не только Кульчицкий, а и большинство историков, которые работают в рамках этого доминирующего дискурса.
М.: Да. Кстати, оговорюсь здесь, что все время ссылаюсь в
качестве примера на Кульчицкого просто потому, что читаю то, что он
публикует, а есть много таких, кто заметно прямолинейнее Кульчицкого и
агрессивнее – просто я не слежу систематически за их «творчеством».
Но мне кажется, что тему коммуникации с Москвой стоило бы просто
нормально изучить. И, наконец, следующий шаг — и вот тут Терри Мартин,
как мне кажется, был очень прав, когда говорил, что национальный фактор
очень важен. В каком смысле? Сталин смотрит на Украину, и для его
видения проблемы важен национальный фактор. Он боится потенциального
сепаратизма. Он видит, что есть элита, которая, может быть, в это
играет…
К.: Об этом пишет Кульчицкий.
М.: Отсюда он не склонен этой элите доверять, когда она
кричит, что нельзя больше брать зерна. Дальше, у него есть тезис про
петлюровцев и пилсудчиков, которые свили там гнездо, и т.д. Проблема
заключается в том, что нельзя не признать, что польская агентура есть.
К.:Я в этом не уверен.
М.: Нет, она есть, потому что прометейская акция существует.
ГПУ сотнями арестовывало реальных польских агентов в конце 20-х –
начале 30-х годов, которые еще в 1929 г. разворачивают пропагандистскую
кампанию среди крестьян с призывами не давать хлеба большевикам и
поднимать восстание. Об этом есть хорошая книга Тима Снайдера «Очерки
тайной войны», изданная в 2005 г. Но любая польская подрывная
активность и даже опасения насчет возможной польской интервенции,
которые у Сталина были, совершенно не оправдывают того, что делает
Сталин. Очень важно понять, что наличие десятков или даже сотен людей,
связанных с польской агентурой на Украине, никак, в рамках нормальной
человеческой логики, не может оправдать того, что 3 с лишним миллиона
человек умерли от голода. Это важно подчеркнуть, а то ведь с российской
стороны обязательно найдутся те, кто польскую агентуру отыщут и будут
ее наличием оправдывать организованный голод. Итак, Сталин видит
проблему, в том числе, через «украинскость» и через призму «польской
интриги», и это усугубляет ситуацию. Мне представляется, что это
предмет для нормального, спокойного обсуждения. Потому что российские
историки часто говорят, что это такая общая проблема: Поволжье
страдает, Кубань страдает, и страдают все зерновые районы. Конечно, в
Украине есть своя специфика. При этом я не думаю, что выдерживает
критику аргумент о том, что «и Кубань морили голодом, потому что она
была украинская». Но то, что у Польши и у части украинской элиты здесь
какая-то своя игра, крепко сидит в голове у Сталина.
Еще в последнее время появились рассуждения и даже вышла небольшая книжка Юрия Шевцова «Новая идеология: голодомор», где,
в частности, автор говорит, что советская власть, на самом деле, не
хотела, чтобы так все случилось и такой быстрой коллективизации не
планировала. Сначала планировали дать на деревню трактора, потом все
это заработает, но степень напряженности социального конфликта в
деревне была такой мощной и такой вырывающейся из-под контроля, что
коллективизация на местах пошла со своей собственной динамикой, заметно
более высокой, чем советская власть планировала. И в результате у
народа уже все отняли, скотину они уже порезали, а трактора пришли
только на следующий год. Опять же, беда в том, что вся эта книжка
написана главным образом для того, чтобы оспорить идею геноцида. И в
этой книжке много совершенно похабных аргументов.
К.: Например?
М.: Например, Шевцов пишет, что «альтернативой советской
беспощадности в ходе коллективизации была только большая война.
Чреватая еще большими жертвами и еще большим голодом» (С. 124).
Выходит, то, как была проведена коллективизация, и то, скольких жертв
она стоила, – это наиболее «гуманистический» вариант, а могло быть
только хуже. Там есть еще очень много неубедительных, а порой и
просто похабных вещей, как, например, заголовок одной из глав
«Антикоммунизм – отложенная победа нацизма».
Однако сам тезис о том, что в селе была какая-то внутренняя динамика
конфликта, и его стоит изучить, а не говорить об идее единого
национального украинского крестьянства, важен. Т.е., к сожалению, в
структуре этой склоки, этого «диалога национальных историографий», даже
какие-то интересные идеи пропадают.
И, наконец, еще один важный сюжет, о котором написано очень много, —
сколько же народу померло? Мне кажется, что про это лучше всего написал
Дж.-П. Химка. Этот текст опубликован и по-русски в «Отечественных
записках». Он пишет о том, как беседовал с людьми, которые в течение
многих лет занимались подсчетами жертв 1932-1933 годов.
К.: Он с Максудовым...
М.: Не только, там и о том, как он с поляками говорил. Мы
говорим об одной и той же статье. Он показывает, что и эти люди, и он
сам понимают, что точные цифры установить очень сложно, а системы
подсчетов весьма сложны и многофакторны. При этом понятно, что мы
никогда не получим окончательной цифры, но очевидно и то, что
существуют какие-то границы консенсуса. С цифрами в Украине происходили
очень интересные события, потому что в какой-то момент возникла
знаменитая цифра 10 млн. человек.
К.: 7 тире 10.
М.: Сначала 7 тире 10, а потом просто 10 млн., так говорил
Ющенко, а потом возникло много желающих помочь ему с этой цифрой среди
историков. Но вдруг Институт демографии украинской Академии наук
сказал, что, по его подсчетам — 3,5.
К.: Тоже вилку дают.
М.: Понятно, но основная цифра такая. А у Химки есть такая
заметка о том, что людей погибло так много, что попытки приписать еще —
это аморально и непонятно зачем. Нет, понятно, чтобы это выглядело еще
страшнее, чем Холокост. И это отражает, на самом деле, и
наплевательское отношение к страданиям этих людей — 3-х миллионов нам
мало - давай десять уморим. И на самом деле страдания этих людей — это
то, что по-английски называется unmanagable past. Т.е. такое прошлое,
такой опыт, такой ужас, который нельзя никоим образом рационализировать
и даже передать. Это то, с чем столкнулись люди, когда они пытались
рассказать об Освенциме или о ГУЛаге. Те, которые не как Солженицын,
который пытается вывести какую-то душеукрепляющую мораль из ГУЛага, а
Шаламов, который говорит: «Не верьте! От первой до последней минуты
лагерь корежит, портит и уродует человека». Тадеуш Боровский, который
прошел Аушвиц и покончил с собой в начале 50-х годов, написав два
сборника рассказов об этом. Или Имре Кертеш, который получил
Нобелевскую премию за свою книгу, которую он все время пишет, - одну
книгу о том, как он не может рассказать, что он пережил в Аушвице и
Бухенвальде. И все это — с массовым каннибализмом, с тем, что мы не
можем выбрать, кого из детей кормить - так чудовищно, что это не
рассказать.
К.: Это последнее утверждение о том, что трудно рационально
понять и осознать эту чудовищность, — я с ним полностью согласен,
поэтому часто приходится говорить не о том, что происходило, а о том,
что говорят о происходившем. И о той избирательной последовательности
событий, которая представлена в трудах историков. Потому что историки,
особенно когда речь идет о создании доминантной версии, очень
избирательно подходят к материалу. Если реконструировать события голода
1932-1933 годов, то мы обнаружим, что внимание фокусируется на
страданиях украинцев, на политике, которая привела к этим страданиям, -
и вещи, которые полностью выпадают за эту схему и могли бы сделать
картину более разнообразной, полностью игнорируются. Это то, о чем ты
говорил: локальный уровень, система отношений в селе, время НЭПа и
стремительного обогащения части села и пауперизации другой части.
Выпадает система традиционных отношений внутри села, когда село
представляет собой систему родственных связей, разных поколений,
которые пребывают разных отношениях между собой. И были в селе люди,
которые искренне верили, что можно изменить мир такими методами, и
действовали этими методами. Эта схема не то что бесцветна — она
полностью черного цвета. И это действует против нее самой, потому что
если говорить о познавательном потенциале этой темы, то он огромен, он
предполагает огромное количество подтем, нюансов и т.д., но все это
сведено к одной линии, которая сама себя исчерпала с самого начала,
потому что в этой схеме выводы предшествовали гипотезам: геноцид,
против украинцев и т.д. - и под эту тему «подтачивались» аргументы. Тут
мы имеем дело с экстремальной формой редукционизма, порожденной
вмешательством политики в историографию. Поэтому если говорить о
голодоморе как об историографическом явлении, о чем-то, что может
повлиять на всю систему рассмотрения украинской истории, по крайней
мере, ХХ столетия, то нужно стремительно уходить от этого доминирующего
дискурса и выводить тему в более общий контекст.
Российский историк Кондрашин пытается делать то же самое на примере
российского голода, сравнивая его с другими странами. И его же фамилия
как автора стоит под инструкцией для составления сборника документов о
голоде, инструкцией, в которой предлагается подбирать документы так,
чтобы доказать «общесоюзную» природу голода и затушевать «украинский
фактор»…
Если же набрать в Google «голод», то легко можно обнаружить, что
украинский голод, при всем его ужасе и всех его масштабах, теряет ту
уникальность, которую ему придают работающие в рамках доминирующего
дискурса. Потому что можно взять, например, голод в конце 50-х годов в
Китае и рассмотреть его рядом с украинским, и его масштабы поразят наше
воображение. Потому что речь о геноциде там не идет совсем, а масштабы
— заметно большие. И технология та же самая.
М.: В связи с этой «избирательностью» при подборе архивных
документов для публикации – это один из самых деструктивных элементов
«исторической политики» подобного рода. Потому что наверняка в рамках
такой политики и в публикациях воспоминаний о голоде, которыми
занимаются в Украине, будет избирательность, и, таким образом, огромные
усилия и средства будут затрачены не на издание действительно научного
качества, а на «борьбу национальных историографий». А потом другим
людям придется смотреть, что в этих проектах сознательно опущено. Это
если повезет, и по ходу борьбы реальные материалы сами не
«подредактируют».
Я хочу еще отметить в заключение очень важный момент. С моей точки
зрения. Когда мы говорим о сложности этого явления (голода 1932-33 гг.)
и о том, что оно не уникально, о роли каких-то локальных факторов, тем
не менее, одно можно сказать очень четко и ясно — что режим совершенно
не оправдывается этими рассуждениями. Потому что если у тебя гибнет
несколько миллионов человек не потому, что ты хотел, чтобы они сдохли
от голода, а потому что у тебя был «не совсем удачный менеджмент», то
ты все равно сволочь. А если этот «менеджмент» еще и опирается на то,
что человеческая жизнь для тебя не очень много значит, в рамках твоей
идеологии, то ты тем более сволочь. Мы снова обращаемся к тому, что
конфликт в самом селе придает дополнительную динамику всему этому. Но у
Сталина есть гигантский репрессивный аппарат, который позволяет давать
сдерживающие импульсы, если бы он заботился о людях и считал, что эта
офигевшая от привалившей в руки власти сельская голытьба сейчас доведет
дело до катастрофы. Есть возможность существенно минимизировать это, но
ведь никто же этого не делал!
В этом смысле мне кажется, что российская историография тут попадает
в ловушку, потому что в России ведь что происходит: с одной стороны, мы
должны дать достойный ответ клеветникам по поводу голодомора. Поэтому
мы должно защищать Сталина и говорить, что «он не хотел»... Да
наплевать ему было, по большому счету. Ведь когда он потом посылает
помощь зерновую, и существенную, на Украину — это ведь не потому, что
ему было жалко людей, а потому что приближается весна — нужно ведь,
чтобы кто-то пахал. В этом смысле вся история с голодом 1932-33 года —
часть заметно более широкой проблемы в российской историографии — что
мы до сих пор не можем сказать, что это был чудовищный, преступный,
античеловеческий режим. Он был по-другому античеловеческий режим, чем
нацистский, он не уничтожал людей по расовому признаку, но все равно
чудовищный, и чем скорее мы вынесем этот однозначный вердикт, тем
скорее нам станет проще не только в отношениях с Украиной или с кем-то
еще, но и в отношениях с самими собой. И отсюда, может быть, мостик к
следующей проблеме, которую мы будем обсуждать, — Второй Мировой войны.
К.: Человеческая жизнь в рамках той системы понятий,
связанных не только с режимом, но и с обществом, значила очень мало. И
это не только для Сталина или революционеров, но и все общество в целом
в этот момент, по крайней мере, если говорить о доминирующих
тенденциях, очень мало ценило личность как таковую. Идея коллективизма
доминировала, и идея о том, что чьей-то жизнью можно пожертвовать ради
благосостояния общества или перспективного его развития в будущем, была
очень популярна в самых разных слоях и даже больше в низах общества.
Еще надо помнить о том, что со времени революции и мировой войны прошло
не так много лет — если считать концом мировой войны 1918 год, а концом
гражданской — 1920-й, всего-то прошло 12 лет. Массовая общественная
привычка к насилию и убийству, к дозволенности насилия и убийства,
порожденная мировой и гражданской войнами, никуда не делась.
М.: Я согласен. По ходу дела нашел чудесную цитату у Виктора
Ерофеева в книге «Хороший Сталин». Отец Ерофеева был переводчиком
Сталина с французского. «Де Голль все равно высоко ценил Сталина,
добавил отец. Когда в 1956 году мы вместе с послом Виноградовым
посетили его, он сказал: «Маленький человек делает маленькие ошибки, а
большой — большие». Проблема заключается в том, что маленький человек
совершает маленькие преступления, а большой — большие. А может быть,
маленький человек совершает большие преступления, может быть, мы об
этом еще поговорим. Но совершенно очевидно, что есть опасность, в
которую российская часть этого дискурса все время попадает, противостоя
украинским обвинениям, в которых с большей или меньшей справедливостью
они слышат русофобию. Они впадают в защиту Сталина и советской власти.
И я думаю, что есть несколько более сложные и адекватные способы
реакции, в том числе, и на украинскую русофобию.
>>> Часть 2\1 >>>
Источник: http://www.polit.ru/analytics/2009/03/10/golodomor.html
|